Путь к причалу

Без спасения – нет вознаграждения

(Из «Морского права»)

1

На «Полоцке» было четверо добровольцев: Росомаха – боцман со спасательного судна «Кола», двое рулевых и моторист.

«Полоцк» шатался на волнах и окунал нос в воду при каждом рывке буксирного троса. Его помятые шпангоуты обтягивала ржавая обшивка. По трюмам плескалась вонючая жижа.

Когда-то немецкая бомба угодила «Полоцку» в машинное отделение. Команду сняли, а искалеченное судно выкинуло на пустынный берег Новой Земли. И «Полоцк» пролежал там многие годы. Зимой его заносила снегом пурга, и любопытные медведи лазали по матросским кубрикам. Летом крикливые полярные чайки садились отдыхать на перекошенных реях и ослабших тросах такелажа.

За эти годы «Полоцк» глубоко вдавил свою тяжелую, острую грудь в прибрежную гальку. Людям пришлось повозиться, пока они стащили его с мели, залатали пробоины, заварили трещины в обшивке.

Теперь «Полоцк» бредет на буксире у спасательного судна, чтобы в Мурманске стать к своему последнему причалу, от которого пути не будет никуда. Впрочем – будет: автоген расчленит металл, куски «Полоцка» погрузят на платформы, а потом переплавка – новое рождение в огне. Для этого и возились люди, снимая с мели судно, для этого и вели через неспокойное Баренцево море.

«Полоцк» вихлял и упирался, но стальной буксирный трос крепко держал его за чугунные ноздри клюзов.

Росомаха, волею судеб ставший на «Полоцке» кем-то вроде капитана, сидел на бочке из-под кислой капусты в кормовой надстройке, возле единственного уцелевшего окна. Боцман собственноручно принайтовил бочку к палубе и был убежден – как бы ни разгуливалась погода, сиденье для него обеспечено до самого Мурманска.

В надстройке было холодно, сыро и неуютно.

Время от времени Росомаха пускал папиросный дым себе за пазуху и наблюдал, как он потом выбирается из рукавов. Теплее от дыма не становилось, но в таком занятии было что-то успокаивающее. А состояние, в котором Росомаха пребывал весь последний рейс, было необычным, тревожным. Боцман ждал встречи с сыном. Уже три месяца он жил этой встречей, часто представлял себе, как они сядут друг против друга за столиком в пивной, как он нальет сыну и себе, а вокруг, в табачном дыму, будут шуметь и ругаться люди, но он и сын будут совсем одни среди этих людей, потому что они – отец и сын.

У них будет трудный разговор. Так много нужно объяснить. Но ничего, он найдет правильные слова. Он скажет, что Марии больше никогда не придется работать. До самой смерти. А если первым умрет он, Росомаха, Мария получит хорошую пенсию. Недаром же он проплавал сорок лет. За него дадут хорошую пенсию.

Сын нахмурится. Может, он станет бить своего непутевого отца молчанием или тяжелыми словами обиды и горечи. Тогда Росомаха, который никому никогда не позволял говорить про себя тяжелые слова, будет терпеливо слушать, потому что любит своего Андрея, хотя еще никогда и не видел его. И только потом покажет свои ладони, тысячи раз ободранные шершавыми вальками весел, резанные шкотами, обожженные в хлорной извести судовых гальюнов. И расскажет про начало своей жизни. Как умер отец – помор и рыбак, – утащенный под воду сетью. Как девяти лет он, Зоська Росомаха, впервые попал в море. Капитан-швед, который обходил на шхуне беломорские берега, скупая у поморов рыбу, взял Зоську с собой. И как Зоська стал зуйком – чем-то еще ниже и бесправнее юнги, мальчишкой на побегушках у всей команды – «за харчи».

В первый же шторм Зоська укачался. Ему стало очень плохо. Он вытравил прямо с наветренного борта и испачкал палубу. Он еще не знал, на каком борту можно травить, и притом ему все было безразлично: он был убежден, что умирает.

Капитан просмоленной рукой сгреб Зоську за шиворот, вытер палубу его физиономией, а затем протащил до самого полубака, швырнул на взлетающий к небесам бушприт и загнал зуйка на самый нок – туда, где не было ничего, кроме бурлящей пены и жесткого ледяного ветра. Зоська качался и вертелся посреди зеленого водяного хаоса, вцепившись в скользкое дерево. Он ревел и урчал, хватаясь зубами за форштаги, но не сорвался и совсем забыл про то, что его тошнит, что он умирает. Над самой головой Зоськи железно лязгала намокшая парусина кливеров. Команда шхуны собралась на баке и хохотала, глядя на это.

Когда зуйка пустили обратно на палубу, он изловчился и прокусил клеенчатые капитанские штаны и капитанскую ляжку, за что, страшно избитый, был брошен в канатный ящик и сутки провалялся на перекатывающихся якорных канатах.

– У, зверек! – не без уважения и даже с некоторым любованием Зоськой говорили матросы.

– Станет моряком, – усмехался капитан, – у, росомаха!

Больше никогда Зоська не травил и не боялся моря, штормов. Валяясь избитый, мокрый и одинокий в канатном ящике, зуек подвел итог своему первому морскому приключению. Он навсегда понял, что море можно пересилить, если держаться до конца и ни о чем, кроме этого «держаться», не думать. Он понял, что должен стать здоровым и сильным, чтобы отомстить всем, кто издевается над ним сейчас, когда он маленький и слабый…

Это было в шестнадцатом году, а только в конце тридцатых, наполовину забыв русский язык, он вернулся на родину, обойдя к тому времени большинство морей мира. Сколько раз его били, сколько издевались над ним! Сколько кровавой юшки вытекло из его носа, сколько злобы скопилось в душе!..

А может, и не стоит обо всем этом рассказывать сыну? Пускай не думает, что отец хочет разжалобить его…

Так раздумывал боцман Росомаха, сидя на бочке из-под капусты в кормовой надстройке «Полоцка» и пуская дым себе за пазуху. Сквозь мутное стекло он видел едва заметные в ночной темноте очертания носовых надстроек и белесые полосы налетающих снежных шквалов. Иногда тьму вспарывал маленький, но лучистый огонек – гакабортный на корме «Колы».

Если огонек показывался в стороне от носа «Полоцка», боцман стучал каблуком по своей бочке и обзывал рулевого щенком. Щенок – по фамилии Бадуков – был ростом около двух метров, но по мягкости характера на боцмана не обижался и молча начинал перекладывать штурвал, выводя нос «Полоцка» в кильватер «Колы».

Управлять рулем вручную становилось все тяжелее и тяжелее. Штуртросы заедало, хотя перед выходом их почистили и смазали, пустой и высокий нос «Полоцка» часто уваливало под ветер, а через разбитые окна били в лицо холодные и жесткие брызги.

Бадукову помогала только молодость и свойственная рулевым привычка к мечтаниям. Он мог подбадривать себя простыми мечтами: например, тем, что до конца вахты остается всего полтора часа, потом заспанный Чепин поднимется в рубку и можно будет передать ему рукояти штурвала, спуститься вниз и заснуть, укутавшись с головой сухим тулупом. Правда, и во сне перед глазами будет качаться снежная белесая мгла, и он, Бадуков, будет искать в ней гакабортный огонь «Колы» и ждать сердитого окрика Росомахи, и мозолить ладони на штурвале, но во сне все это не так нудно, как сейчас, наяву.

Жили в нем и другие, более сложные и менее исполнимые мечты: чтобы капитан «Колы» Гастев объявил ему благодарность за согласие тащиться на этой ржавой консервной банке через штормовое море. И не просто благодарность, но и отпуск на недельку. Чтобы можно было, помахивая легким сундучком, сойти в Мурманске на причал, сесть в поезд и поехать в Вологду к Галке. Явиться совсем неожиданно и встретить Галку у дверей института в скверике. И чтобы снег падал на деревья. Очень хорошо, когда снег падает, а ветра нет и ничто не гремит, не стонет, не качается вокруг…

Бадукову вспоминалась его деревушка на Вологодщине. Снега. Сугробы под самые крыши. Тишина. Слабый скрип венцов у изб в лютые святочные морозы. Долгий и ясный звон, когда от ветерка качаются обледенелые веточки поникших берез. И та памятная для него зима, когда стояла особенно большая стужа. От натопленных печей в низеньких комнатках деревенской школы было душно, слезились стекла окон, потемнели от сырости лозунги, написанные на старых газетах еще со сводками Информбюро. Даже самые отчаянные мальчишки не выскакивали в переменку на мороз, сидели в духоте, шумели в коридоре, играли в «поцелуйки». Кто-нибудь брал за руку девчонку, которая ему нравилась, а по свободной руке его лупили ремнем. Кто дольше выдержит, не отпустит? Вот и вся игра.

Он, Лешка Бадуков, был в те времена очень маленького роста. Это потом, после седьмого класса, вымахал сразу на полметра. Такой незаметный был, что Галка совсем не обращала на него внимания.

И взял он ее кисть робко, чуть слышно. Но чем яростнее били его ребята, тем плотнее слипались Галкины пальцы в его ладони.

Как улюлюкали вокруг мальчишки! Хлестали, как и положено – без всякой жалости. Он весь взмок от пота, и губы дрожали… И бог знает, чем бы все это кончилось, если б не прозвенел звонок.

Хихикая, убежали девчонки. В последний раз хлестнув его ребром ремня, умчался экзекутор. И Галка спросила:

– Чего не отпускал? Ведь больно очень…

– А зачем? – пробормотал он и наконец отпустил… Почему-то всегда при Галке он куда смелее и выносливее, чем без нее…

Вот так раздумывал Бадуков, наваливаясь грудью на непослушный штурвал и отыскивая во тьме за форштевнем «Полоцка» гакабортный огонь «Колы». Размягченный мечтаниями и воспоминаниями, он начинал петь. Он пел все одну и ту же песню:

Мы в море уходим,

Там всяко бывает,

И может, не все мы

Вернемся домой…

Бадуков пел так проникновенно, что, потерпев минутку, Росомаха приказывал ему замолчать. Тогда рулевой опять начинал мечтать: зимой он обязательно сдаст экзамены на штурмана малого плавания, а Росомаха – тот всегда останется только боцманом, хотя сейчас и командует, как капитан…

В трюмах «Полоцка» возле мотопомп нес вахту моторист – молоденький, но очень рассудительный парнишка с круглой и плоской, как сковорода, физиономией, вечно измазанной соляром или тавотом. Настоящее имя моториста было Василий, а прозвали его Ванванычем – за степенную не по годам рассудительность. Этот паренек пережил много страшного. Он побывал в оккупации. И хотя тогда был еще совсем мал, все-таки принял участие в войне. Однажды, забив в сапоги немецкому офицеру, который квартировал у них, по здоровенному гвоздю, удрал к партизанам и честно поработал помощником поварихи на партизанской базе.

Ванваныча на «Коле» любили – он знал это и, когда кто-нибудь ерошил ему волосы или нахлобучивал шапку на глаза, не сердился.

Мечтать на вахте моторист не мог: воды поступало порядочно, а одна из помп вела себя плохо – начинала чихать, и тогда ее отливной шланг прыгал и извивался в темноте трюма, как огромная, тяжеленная змея. Ванваныч прыгал тоже, уклоняясь от шланга, и обзывал то помпу, то себя «перекисью ангидрида марганца». Себя он ругал за то, что забыл на «Коле» запасное магнето и прокладку от приемного шланга.

Когда помпа начинала чихать, плеск воды в трюме усиливался. В луче электрического фонарика Ванваныч видел, как черная маслянистая жижа качается, поднимаясь по скобам трюмного трапа. А Ванваныч никак не мог разрешить ей подниматься. Он был один на один с этой грязной, черной водой в гулких пустых трюмах, и временами ему становилось жутковато.

Каждый час к Ванванычу спускался Росомаха. Сперва в зыбучей темноте показывался светлячок папиросы, которую не выпускал из зубов боцман, потом раздавалась хриплая брань: пока боцман брел в темноте, что-нибудь обязательно попадало под ноги.

Росомаха проверял отметки уровня воды в трюмах и несколько минут проводил с Ванванычем. Они сидели на корточках, друг против друга, слушали удары волн о борт, шум помп, плеск жижи в трюмах. Боцман вытаскивал часы, долго смотрел на их светящийся циферблат – замечал время обхода.

– Ну, как на воле? – спрашивал Ванваныч, чувствуя, что Росомаха вот-вот опять уйдет.

– Осенью всегда дует…

– Ага, – солидно соглашался Ванваныч. Ему очень хотелось хоть на минуту еще задержать боцмана, задать ему еще какой-нибудь вопрос, но Росомаха уже поднимался на ноги.

– Бывай, – говорил он. Боцман понимал, что моторист не хочет снова остаться один, но раз надо – значит, надо. И потом он, Росомаха, – боцман, а не солнышко и всех обогреть не может.

На палубе Росомаху обдавало водяной пылью, по глазам стегал ветер со снегом.

Две тысячи тонн стали, которые они вели через штормовое море, качались, дыбились. Но Росомаха умел собирать пальцы ног в такую щепотку, что подошвы прилипали к палубе на любом крене, как присоски.

Боцман не торопился подниматься в надстройку. Он стоял на палубе, оглядывая ночную тьму, – там ворочалось, извивалось и выло море; оглядывал небо, в котором нордовый ветер распарывал тучам рыхлое брюхо, на миг давая пробиться слабому свету звезд; и вся эта затея с буксировкой «Полоцка» не нравилась ему все больше и больше.

«Кола» долго проплавала в Арктике, обеспечивая перегон речных судов в устье Оби. Ее команда честно заработала себе право идти прямо в Мурманск, и то, что капитан «Колы» Гастев согласился на обратном пути из Карского моря буксировать «Полоцк», злило Росомаху.

Впервые за всю свою морскую жизнь боцман торопился вернуться в порт, на берег. Нестерпимым становилось ожидание встречи с сыном. На последней стоянке Росомаха даже попросил капитана списать его с судна до окончания рейса.

– Меня ждут на берегу, – сказал боцман Гастеву. – Мне нужно в Мурманск. – Он произнес это гордо, хотя совсем не был уверен в том, что его действительно ждут.

Но Гастев не стал слушать, кто ждет Росомаху на берегу: ему необходим опытный боцман для буксировки «Полоцка». Вот и все.

Росомаха обиделся на капитана. Несколько утешало только то, что на «Полоцке» оказались кое-какие полезные вещи. Боцман вытащил металлический штормтрап из котельного отделения и снял ручки с дверей нижних кают. Все это могло пригодиться для «Колы»…

Проведав моториста и проветрившись, Росомаха опять взбирался на свою бочку в кормовой рубке и закуривал новую папиросу.

Опять за его спиной скрипел штурвал и чувствительно пел Бадуков. Пел про то, что в море бывает всяко, что если моряк не вернется, то «рыбачка заплачет скупыми слезами и черную воду навек проклянет, а белые чайки замашут крылами и кто-то другой в непогоду уйдет…»

Около восьми часов утра поднялся в надстройку второй рулевой, Чепин. Еще с порога он закричал про сон, который ему приснился:

– Здоровенная, понимаете, груша! А я ее луплю, как тренировочную для бокса! Из нее сок в разные стороны так и летит, так и летит! А я ее – боевыми перчатками! Хрясть! Хрясть! А сам думаю, кусить бы кусочек… Во как бывает! Сколько на румбе?

– Проснись. Какой тебе здесь румб? – вяло откликнулся Бадуков, передавая штурвал сменному. – Держи в задницу «Колы», вот тебе и весь румб… Вахту сдал! – доложил он Росомахе.

– Принял! – бодро гаркнул Чепин и продолжал: – Эх, и жаль мне эту грушу! Так и не попробовал. Слышишь, боцман, я грушу видел!

Росомаха молчал.

По-прежнему впереди то гас, то зажигался гакабортный огонь «Колы», «Полоцк» вздрагивал от рывков, окунал нос в воду, а потом суетливо раскачивался с борта на борт и оборванные ванты фок-мачты с разлета закручивались на грибках вентиляторов возле дымовой трубы.

Близился рассвет.

Одна за другой уходили за корму разрезанные «Полоцком» волны. На пустынной палубе громыхала, раскатываясь при кренах, пустая канистра из-под бензина, – не закрепил ее Ванваныч. Сырость пробиралась сквозь одежду. Чепин зябко ежился, но бодрости в нем не убывало, и, чтобы развлечься, он стал задавать боцману каверзные вопросы.

– Зосима Семенович, – спросил Чепин задушевным голосом. – Как считаешь, при коммунизме тебе не очень скучно жить будет, а? Все, понимаешь, тихо, мирно… Милиции никакой, пивные закроют… А? Боцман, я совсем серьезно спрашиваю.

– Отстань, – огрызнулся Росомаха.

– Нет, ты только представь себе, – и не думал отставать Чепин. – Как же ты на берег ходить будешь, зачем? А вообще, что это за формация – коммунизм – ты знаешь?..

Росомаха понимал: это летят камешки в самую середину его огорода. Он отстал от всех этих ребят, но признаваться в своей отсталости не хотел. Раньше ему наплевать было на то, что о нем могут подумать, а сегодня – нет. Поэтому чепинские вопросы злили не на шутку.

– Не ходи право! – рявкнул боцман.

– Есть не ходить право! – по всей форме повторил команду Чепин. Но после приличной паузы возобновил атаку:

– Боцман, скажи, пожалуйста, ты сколько раз в Африке бывал?

– А зачем мне считать? – чуя какой-то подвох, спросил Росомаха.

– Так… – многозначительно и зловеще протянул Чепин. Но, к счастью боцмана, здесь с «Колы» поднялась и, зависнув на миг в низких тучах, рассыпалась бледными искрами ракета. Это был вызов на связь. Росомаха включил переносную рацию.

Говорил капитан «Колы» Гастев. В темноте его строгий голос звучал так отчетливо, что казалось, сам капитан пришел сюда – маленького роста, с лицом, изрытым оспой, в синем простом ватнике, который всегда надевал в море; вошел и смотрит подчиненным прямо в лица своими сощуренными, холодными глазами.

Чепин даже выпрямился: капитан терпеть не мог, когда рулевые гнулись у штурвала или прислонялись к переборке спиной.

– Боцман Росомаха, доложите сводку!

Росомаха доложил: уровень воды в трюмах поддерживается неизменным, штуртросы по-прежнему немного заедает, люди покамест работают хорошо.

И опять вслед за своим голосом вошел в кормовую надстройку Гастев, но теперь казалось, будто капитан присел рядом с Росомахой на бочку из-под капусты и запросто обхватил плечи боцмана.

– Как слышишь меня, Зосима Семенович?

– Хорошо слышу, капитан, – неторопливо ответил Росомаха и пустил дым себе за пазуху. Он понял: разговор будет о чем-то серьезном.

– Ветер-то крепчает, боцман… Прогноз – до девяти баллов норд-вест…

Чепин выругался, пососал ссадину на кулаке и плюнул в разбитое окно перед собой. Ветер тотчас отшвырнул плевок обратно, и Чепин едва успел отскочить в сторону. Погодка действительно разгуливалась.

Капитан продолжал:

– До Канина Носа часиков двадцать всего осталось. Как «Полоцк» ведет себя? Еще не поздно на Колгуев свернуть, в Бугрино отстояться можно… Не торопись отвечать. Я на связи. Прием.

Росомаха наблюдал за дымом, который сочился из правого рукава полушубка, и думал. Он понимал все, о чем Гастев не считал нужным говорить вслух. Гастев вообще не любитель говорить много. В девятибалльный штормягу их с «Полоцка» не снимешь быстро. Чуть что – и будет просторный гробик на четверых: пока вельбот с «Колы» спустят, его двадцать раз в щепки разнесет… Но идти в порт Бугрино на Колгуеве – значит потерять неделю, а то и больше. Осенние штормы скоро не кончаются… Все в этом рейсе складывалось так, чтобы досадить Росомахе, все было против боцмана: и капитан с его согласием буксировать «Полоцк», и море, что собирается шуметь и буянить не на шутку, и сам «Полоцк», который вихляет и упирается…

– Я – Росомаха, я – Росомаха! – сказал боцман в маленький черный зев микрофона. – Стравите еще метров сто буксира, а то рывки сильные. Стравите буксира, и потихоньку дойдем.

– К богу в рай, – вполголоса докончил за боцмана Чепин и, придерживая носком сапога штурвальное колесо, потянулся к углу, в котором стояла рация, дернул Росомаху за тесемку капюшона: – Боцман, скажи радисту, пусть Витьке Мелешину передаст: если только мою канадку наденет, я ему морду набью… Он всегда все чужое хапает!..

«Полоцк», оставшись без управления, немедленно повалился на борт.

– Я т-те дам канадку! – зарычал Росомаха, втыкаясь носом в рацию. – Я т-те дам!

Из рации опять раздался голос капитана:

– Если помпы станут, сколько продержитесь?

– Главное – чтобы буксирный трос не лопнул, а за остальное не беспокойся. Эта коробка не такая дырявая, как кажется… – доложил боцман, показывая Чепину кулак. Но, закончив разговор, Росомаха больше не ругал рулевого. Он стал возле окна, бессознательно повторив позу, в какой обычно стоял Гастев, – упер локти в углы оконной рамы.

Сейчас не задумываясь он рискнул не только собой, но и всеми этими молодыми парнями. Не следовало сердиться на них. И буксир проверить пора – как бы не перетерся, – тогда сразу крышка… Не будет тогда ни встреч, ни разговоров…

– Так вот, товарищ боцман, – опять завел свою пластинку Чепин. – В этой самой Африке до сих пор кое-где существует первобытно-общинная формация. Эта формация…

– И без тебя знаю, – неуверенно пробормотал Росомаха. – Буксир надо посмотреть. У левого клюза трос на большом изгибе, как бы не перетерся…

– Все равно сюда вернешься! – с веселым злорадством сказал Чепин. – На палубе долго не просидишь… Я за четыре часа тебе про все формации расскажу…

Росомаха досадливо отмахнулся и пошел проверять крепления буксирного троса на полубаке.

Неся на спинах белые гребни, с океана накатывались валы. За их грохотом уже не разобрать было ни скрипа штурвала, ни шума помп Ванваныча.

Тучи опускались все ниже. Они будто придавливали к морю ветер. Ветер становился плотнее, набирал силу.

2

Росомаха – северный, одинокий зверь. Он никогда не делает себе постоянного логова, он бродяга. Толстолапый и неуклюжий с виду, а на самом деле – быстрый и сильный.

Таким, оправдывая свою фамилию, стал и Зоська Росомаха к тому времени, когда его начали называть полным именем – Зосима. Он не любил задумываться над будущим, смеялся над настоящим и брал от этого настоящего все, что мог взять сегодня, что могли удержать его здоровенные, плоские, как лапы росомахи, руки. Но себя он никогда не берег и гордился этим.

С мятежным озорством Росомаха мог начать драку один против десятерых. Мог, вися на руках, перебраться с мачты на мачту по штаг-карнаку.

Мог – и не раз делал это – метнуться за борт на помощь какому-нибудь неудачнику. Но мог со спокойной совестью и не сделать этого: «Что я, рыжий, что ли?»

Его ценило начальство, потому что Росомаха был из тех настоящих боцманов, которым редко надо приказывать. Моряцким чутьем он чувствовал, где под слоем чистой краски ржавеет незасуриченное железо, где за доски обшивки вползла сырость, и без прогнозов погоды понимал, когда надо готовить добавочные крепления на палубный груз. Он любил свою работу, любил море: «А куда я без него?»

Женщины, которых он встречал на стоянках, тянулись к нему. Они чувствовали, что этот здоровенный, рыжий, кудлатый моряк спокойно может прожить и без них. Это задевало самолюбие, хотелось найти, чем же можно привязать его к себе.

Но Росомаха был твердо убежден, что жить свободным – спокойнее и легче, особенно если работаешь опасную работу. Одинокий рискует только собой, а не одинокий мучается за всех своих родных и близких.

Когда судно покидало очередной причал, боцман возился у своего брашпиля или убирал швартовы и только в самый последний момент неторопливо распрямлялся над фальшбортом, махал остающимся грязной рукавицей: «Не скучай, голуба!»

Все дальше отходил от него берег. Мутная, в радуге нефти, вода светлела. Все меньше щепок и разной другой портовой плавщины откидывала от борта ходовая волна. Бесчисленные боцманские дела вели Росомаху по судну и уже скоро занимали все его мысли: «Опять неплотно зачехлили шлюпки!» И когда он оглядывался назад, берег, если это было днем, уже синел бледной, бесплотной полоской, или рассыпался пригоршнями маленьких огней – если была ночь. И так же бледнели и рассыпались в памяти боцмана люди, оставшиеся на причале.

Даже в свое родное становище на Белом море он так и не собрался съездить, когда вернулся в Россию после долгих лет бродяжничества по свету среди чужих людей.

Перед самой войной Росомаха плавал на рыболовном траулере в Атлантике и чуть не влюбился. На траулере работала поварихой молоденькая девушка-рыбачка. Ее звали Марией.

Она была маленького роста, низко по лбу – у самых глаз – повязывала платок, держалась всегда тихо и незаметно. С одинаково робкой, слабой улыбкой Мария приносила горячую уху рыбакам в кубрики, как бы ни лютовал шторм на море. Такой же улыбкой отвечала на их шутки – соленые, как треска прошлогоднего засола, с такой же улыбкой могла подхватить разлохмаченный стальной швартов голой рукой, а потом потихоньку отмачивать ссадины в забортной воде.

Обычно Росомаха сходился с женщинами шумными, заметными, зубоскальными, а тут ему приглянулась эта тихая повариха. Но, хлопоча со своими бачками, напевая ей одной слышные песенки, Маша никакого особого внимания на боцмана не обращала. По нескольку раз в день Росомаха спускался в камбуз, тяжко вздыхал, жаловался на одинокую судьбу, горести, пережитые на чужбине. Маша улыбалась в ответ своей слабой и робкой улыбкой, но от этого ее маленькая каютка не делалась для боцмана доступнее.

Все, конечно, знали про боцманскую неудачу. Те, кто был посмелее, подтрунивали над ним.

Восемнадцать лет назад в такую же вот осеннюю штормовую ночь – во тьме и пурге – капитан траулера не разглядел маячного огня. Траулер налетел на скалы у островка возле берегов Скандинавии. Сели плотно – с полного хода. От удара о камни в машинном отделении появились пробоины. На сигналы бедствия никто не откликался. А самим сняться с мели, заделать пробоины, откачать воду не удалось.

За ночь рыбаки так измучились, назяблись и отупели, что понемногу стали уходить в каюты. Засыпали, уже не замечая тягучих ударов судна о камни и изменения крена. Росомаха же до конца боролся с водой. Надежда на спасение дольше других не покидала его.

Слишком сильна в нем была жизнь. Даже тяжелая, как ртуть, усталость, которой набрякли руки, только обостряла ощущение жизни в теле.

Когда вода залила трюмные насосы и борьба стала совсем бессмысленной, Росомаха поднялся в ходовую рубку, разбил путевой компас и напился спирта: помирать, так с треском! Потом, отчаянно ругая все на свете, пробрался в каюту поварихи.

Маша лежала, закрывшись с головой, сжавшись в комок. Через треснувшее стекло иллюминатора в каюту залетали брызги.

– Вот и пришел наш час, помираем! – заорал ей в ухо Росомаха. – Эх, ненаглядочка моя! На, глотни спиртяшки, побалуй душу, легче будет.

Она послушно выпила спирта. Ей было страшно, ее трясло.

– Ну, не трясись, не трясись… И не обидно тебе девкой помирать?

Маша оттолкнула его, но не так решительно, как бывало прежде.

А оттолкнув, закрыла лицо руками и заплакала, а Росомаха сперва робко, а потом все смелее и смелее ласкал ее.

– Любимый ты мой, – вдруг громко и просто сказала Маша. – Ведь люблю я тебя, Зосима!

Дыхание его было горячим. Ощущать рядом сильное, такое живое тело было хорошо ей. Страх перед морем слабел, хотя от ударов судна о камни грохотали якорные цепи и зычно ухала вода в трубе умывальника.

– Как дальше-то буду? Как теперь жить буду, ведь бросишь ты меня, бросишь! – спрашивала Маша, сжимая, заросшие рыжей щетиной щеки боцмана.

– Ну да!.. Ну да!.. – бормотал Росомаха, освобождаясь от ее рук. – Дальше? Не будет у нас с тобой никакого дальше, ты не беспокойся, – утешал он ее. – Скоро рыбы к нам на свадьбу придут…

Их спасли тогда. Но интерес к Маше у Росомахи пропал. Он избегал ее, а через месяц опять ушел в море, в дальний рейс, теперь на транспортном судне – от пароходства.

Вспоминая гибель траулера и историю с молоденькой поварихой, Росомаха одинаково весело рассказывал и о том, и о другом. Он искренне видел во всем этом больше смешного, нежели серьезного.

Войну Росомаха провел в спецкомандах на Дальнем Востоке – плавал на транспортах в Америку. Несмотря на то что рейсы были опасными и Росомахе пришлось еще раз тонуть, он все-таки пережил меньше многих: у него не было дома, семьи, близких, за которых он мог страдать. Он по-прежнему оставался бродягой.

Как и все члены экипажа, Росомаха получал медали, получил даже орден Красной Звезды. Но когда совсем молодой еще капитан, с головой преждевременно поседевшей, сказал, протягивая награду: «За проявленное мужество и самоотверженность в деле защиты Родины… От имени… по поручению…» – боцман секунду помедлил протягивать руку. Он сам не знал, почему вдруг помедлил подставлять свою заскорузлую ладонь под красную коробочку.

– Пожалуй, я не стою того, капитан, а? – ухмылкой прикрывая неожиданную растерянность, сказал он.

– Что ж, вам полезно иногда подумать так, – сказал капитан. – Но это вы заработали честно.

– Это так. Это правильно, – согласился Росомаха и взял орден.

Спустя два года после войны он вернулся в Мурманск. У него оказалось много денег – рейсы в Америку были выгодными, а тратить деньги раньше не хватало времени.

По возвращении Росомаха собрал в «Арктике» всех старых знакомых, кого встретил на причалах Торгового и Рыбного портов. За неделю спустил все деньги до копейки – и захандрил. В душе Росомахи стала пробиваться усталость. Его все меньше тянуло напиться в компании таких же, как он, отчаянных голов, все реже хотелось шуметь и скандалить. Водка уже не веселила, чаще заставляла скучать или рождала незнакомое доселе чувство одиночества.

Закрывшись ночью в каюте, Росомаха все хотел понять, что происходит с ним, куда девалось былое озорство и чего же, наконец, он хочет. Он не догадывался, что это копилась в нем усталость и тоска от бесцельной жизни. Слишком давно уж он решил, что хотя люди в мире, живут по-разному, но мысли у всех одни и те же: пожрать, выпить, подраться, переспать с бабой.

Много раз в жизни боцмана трепало и уродовало море. Он никогда не забывал о силе вздыбленной ветром воды: может, и ему суждено когда-нибудь оступиться и ухнуть за борт, или запутаться в стремительно разворачивающемся тросе, или неточно рассчитать путь смайненного в трюм груза. Но только недавно боцман подумал, что никто на Земле не заплачет, узнав об этом. Кореша, конечно, помянут; кореша честно напьются на поминках, но корешей таких – все меньше и меньше. Одни стали штурманами, даже капитанами, другие осели на берегу, зажили семьями, растили детей…

Когда за пьянство и грубость Росомахе закрыли визу, он долго шумел в отделе кадров, доказывал, что лучшего боцмана не найти во всем Союзе. Но это не помогло, и после очередного проступка его совсем уволили из пароходства.

Только тогда он решил съездить на родину. Походил по замшелым скалам на том беломорском берегу, где родился. На месте былых хибарок теперь стояли цеха рыбоконсервного завода. Все изменилось вокруг, и только запах протухшей рыбы напоминал прошлое.

Новую работу найти оказалось трудно. Росомаху теперь не хотели брать даже на суда сельдяной экспедиции в Мурмансельди. И только капитан «Колы» Гастев взял его к себе на спасатель, потому что хорошо знал и ценил отчаянную смелость боцмана, его воловью выносливость в работе. А работы на спасателе в северных суровых морях было много. В привычной обстановке моря, которого Росомаха чуть не лишился совсем, в холоде, сырости и тяжелой усталости пропадали ненужные, невеселые мысли. Боцман был благодарен своему капитану и старался не подводить его.

Весной, накануне ухода «Колы» в последнее плавание, Росомаха встретил Марию. Это случилось возле Рейсового причала в Мурманске. Она подошла сама – тихая и незаметная, как прежде. Остановилась за шаг, всплеснула руками и сразу прижала их к груди, позвала одними губами:

– Зосима!

Он не сразу узнал ее, а когда узнал – обрадовался. Все спрашивал про старых знакомых, про то, почему нигде не встречал ее – что, плавать давно бросила?

Мария отмалчивалась. Потом подошел очередной катер.

– Вот и свиделись еще, – сказала Мария. – Я думала, тебя и в живых нет давно.

Она заплакала, медленно отирая со щек слезы рукавом ватника. От проснувшейся вдруг жалости Росомаха тихонько выругался.

– А ты не ругайся, это я так… Ты не думай… Все уже быльем поросло… – Она пошла к сходням на катер, оглянулась, сказала уже спокойно:

– Андрюшка у меня, сын. Твой он. От тебя. На побывке сейчас. Хошь – зайти можешь… На Мишуковом мысе живу.

Катер с Марией отвалил, а Росомаха так и остался стоять на причале: все не мог постичь то, что услышал.

«Кола» должна была той же ночью сниматься, но Гастев отпустил боцмана вечером на три часа.

С Росомахой творилось что-то странное – он боялся. Он ждал встречи и боялся ее. Так боялся, что бровь стала подергиваться на его лице. И это никогда раньше не бывавшее у него чувство страха и дергающаяся бровь пугали еще больше.

Но сына он не застал дома. Видел только его карточку: здоровенный, широкоплечий парень в пиджаке, с галстуком, стоял у какого-то дворца с колоннами и хмурился. По этой хмурости Росомаха понял: точно его кровь, и никаких сомнений тут быть не может.

– На доктора учится, – это было все, что сказала ему об Андрее Мария. А Росомаха не решался спрашивать что-нибудь еще, хотя она держалась ровно, больше не плакала и ничем не попрекала. Мария вела себя так, что чувство страха у Росомахи прошло.

Да и все в тот вечер – белесый и тихий, как бывает в Заполярье поздней весной, – настраивало на грустный, но спокойный лад.

Они сидели на крыльце домика Марии. Почти у самых ног хлюпала слабая волна в обросших водорослями сваях маленького причала. Тренога створного знака, который стоял в скалах за домиком, не освещалась вспышками огня – маяки и створы не работали. Их свет не нужен морякам, если солнце не опускается за гребни сопок. Рваные сети, развешанные на кольях вместо ограды, парусили от ветерка; и огненного цвета петух с пышным хвостом кукарекал, запутавшись в сетях.

Мария освободила петуха, подкинула его в воздух:

– Иди домой, Петя! Ночь на дворе…

Петух захлопал крыльями, закричал победно и глупо. Он все не мог понять, что свет над землей не всегда обозначает день.

Росомаха курил папиросу за папиросой и ждал, что вот-вот сын подойдет. Но протарахтел моторчиком последний рейсовый катер, гулко ткнулся о сваи причала: матрос лениво бросил канат на деревянный пал и зевнул. Через полчаса катер должен был уйти обратно в город и увезти с собой Росомаху, а сын все не появлялся – гулял где-то на танцах с друзьями.

Какой-то офицер спустился с сопки, чавкая сапогами по мокрому мху, поздоровался. Мария заторопилась в дом, вынесла ему узел. Офицер отсчитал деньги.

– Ох! А у меня сдачи нет! – встревожилась Мария сильнее, чем следовало. – Мельче-то не найдете?.. Рубахи пересинила чуток, вы не гневайтесь…

– Не надо! Не надо сдачи, – махнул рукой офицер. – Спасибо вам, мамаша. Через недельку приходите, еще дадим…

Он кивнул Росомахе, полез на сопку.

– Они в Оленьей губе стоят. Хорошие ребята, тихие, – сказала Мария, будто оправдываясь перед Росомахой. Деньги она скомкала, засунула в карман.

– Стираешь? – спросил Росомаха.

Мария не отвечала.

– И деньгами не дорожатся… – сказала она, думая о чем-то своем. – По молодости это у них… Плавать-то не устал?

– А если и устал? Куда мне без него?

Росомаха выщелкнул окурок по направлению к морю – туда, где за поворотом залива оно дышало туманом на простывшие за долгую зиму берега.

Откашлялась и заныла сирена на катере, сзывая пассажиров, и боцман понял, что так и не успеет дождаться сына. И только тогда, перестав ждать его, он впервые по-настоящему взглянул в лицо самой Марии, легонько тронул ее рукав, посадил рядом.

Она опустилась покорно и робко. Росомаха все смотрел ей в лицо, видел его близко – посеревшие, но еще пушистые волосы, жилы, двойной оплеткой протянувшиеся по шее.

– Эх, Маша… – сказал боцман. Он все искал, что бы сказать еще, но в душе его сейчас было так много совсем непривычных и даже непонятных чувств, такая смутная, горькая, но в то же время чем-то приятная боль трогала сердце, что губы у Росомахи задергались, как давеча дергалась бровь.

– Эх, Маша… – повторил он и долго шарил по карманам, искал папиросы, которые лежали рядом на ступеньке.

Мария молчала. Смотрела на дальние сопки.

И хотя боцман понимал, что нельзя просить прощения за все, что по его вине пережила она, однако, перебив спазм в горле напором голоса, а потому грубо и громко, с угрозой договорил:

– Ты прости, слышь? Прости, Мария?!

– Как Андрей скажет, – ответила Мария и отвернулась. – Счастливо плавай…

Опять заныла сирена на катере. Росомаха встал, и тогда только нашлись слова, которые и могли выразить всю сложность и значительность того, что он переживал сейчас.

– Впервой не хочу в море идти, – сказал боцман. Но ушел.

И как он мог не уйти, если «Кола» вот-вот уже снималась с якорей?

3

Днем шторм набрал полную силу.

Море – мутное и злое – било «Полоцк» под бока тяжелыми, крутыми волнами. От этих ударов где-то в глубинах мертвого судна рождались тягучие стонущие звуки. Звуки, в свою очередь, вызывали у Бадукова, опять стоявшего вахту, нехорошие ощущения. Ему казалось, что каждый раз, когда буксирный трос рвет на себя, «Полоцк» растягивается, хрустит позвонками киля, шевелит ребрами шпангоутов и в результате вот-вот развалится на куски. Мечты – и маленькие, и большие – от усталости исчезали. Бадуков снова пытался вызывать их, но в голову приходило только невеселое: Гастев, конечно, никакого отпуска не даст; «Кола» после рейса станет на ремонт, и придется целыми днями шкрябать с ее бортов старую краску. От этой скучной и грязной работы болят глаза и дрожат руки…

Поймав себя на таких мыслях, рулевой встряхивал головой и спрашивал у Росомахи разрешения покурить. Но Росомаха не разрешал:

– На вахте стоишь, а не картошку копаешь…

Бадуков обиженно шевелил посиневшими от ветра губами и назло боцману, ветру и брызгам старался вспомнить что-нибудь яркое и радостное. И опять оказывалось, что все самое хорошее и радостное связано с Галкой. Было приятно вспоминать даже незначительные случаи. Как, например, они однажды вечером шли из клуба после самодеятельного концерта. Сверкали лохматые от мороза звезды. Над застывшей землей висела тишина. Стоило только остановиться, перестать скрипеть валенками, как эта тишина обволакивала все вокруг, и тогда становилось почему-то боязно нарушать ее.

Галка от смущения старалась идти в сторонке от него. Тропинка в сугробе была узкая, и Галка черпала валенками снег и спотыкалась.

– Я сама дойду. У тебя уши отмерзнут, – тихонько просила она и останавливалась. От жгучего мороза першило в горле. А он, дурак, при Галке всегда кепку носил. Вот теперь уши и болят, как только ветром прохватит.

Стучал по бочке боцманский каблук. Бадуков спохватывался. Торопливо скрипели штуртросы.

– О чем думаешь? – строго спрашивал рулевого Росомаха. В эти последние дни плавания боцман, помимо своей воли, по-новому приглядывался к молодым матросам. Внешне он по-прежнему был с ними груб, строг и беспощаден, но то и дело ловил себя на вдруг проснувшемся интересе к людям, которые были почти погодками его сына. Они были одним поколением, взрослели в одно и то же время. Понять их – значило подготовиться к встрече с сыном.

Вообще, Росомаха не привык делиться с кем-нибудь своими мыслями. Только Гастеву он сказал о Марии. И то сделал это по необходимости. Но теперь, когда до Мурманска оставались уже не недели, а дни, боцману становилось невтерпеж держать все про себя.

– Так о чем ты думаешь, когда на руле стоишь? – повторил вопрос Росомаха.

Бадуков только вздыхал. И переминался с ноги на ногу, когда палуба на миг выравнивалась.

– Штормит сильно, боцман, – оправдывался рулевой. —И штурвал заедает…

– Конечно, штормит, а ты чего ждал?.. – глухо говорил боцман. – А я вот все о себе думаю. Все, понимаешь, думаю. И думаю… Смотрю на вас – и… А у меня вот тоже сын… Вас помоложе, а уже доктор… Во, а ты говоришь…

– Я ничего не говорю, – робко обижался Бадуков.

– Во… И жена, может, есть… А рука у нее, как клешня у краба – замозолилась…

– Вам, боцман, отдохнуть пора.

– Дойдем к причалу, там и отдохнем… Да не рви, не рви штурвал! Спокойно работай…

– Есть… Только на доктора теперь шесть лет учиться надо. А говорите – нас моложе… Или даже шесть с половиной.

Но Росомаха уже не слушал Бадукова. Он разговаривал опять сам с собой. А под бортом «Полоцка» с грохотом все взрывались и взрывались волны.

На полу капитанской каюты, в которой они устроили себе жилье, безмятежно спал Чепин, хотя при резких кренах его перекатывало от стенки к стенке. Груши ему больше не снились: наверное, устал за четыре часа вахты.

Ванваныч тоже замучился со своей непокорной помпой в третьем трюме, и Росомаха теперь спускался к нему каждые полчаса. Вода в трюмах прибывала, но не так, чтобы это серьезно тревожило боцмана. Судно, по его мнению, держалось великолепно, и никакой опасности им не грозило: до Канина Носа оставалось часов шесть хода.

Берег уже появился с левого борта – неровная черная стена между низкими клубящимися тучами и белой полоской штормового наката.

В сером свете дня особенно неприглядными стали ржавые листы железа на палубе «Полоцка», его поломанные мачты и перекосившаяся дымовая труба, из которой не вылетал даже самый слабый дымок.

Но и шторм, и низкие тучи, и холод, который давно пробрался к самым костям, и тяжелая, резкая качка, и неполадки с помпой, и заедающий штурвал – все это было так привычно и обыденно, столько раз в жизни по-разному испытано, что, исполняя положенные обязанности, Росомаха не утруждал своего внимания. Чутье, рожденное опытом, подсказывало ему, когда, что и как надо делать. Голова же боцмана была свободна, и мысли о самом себе, о той новой жизни, которую он обязательно начнет теперь по возвращении в Мурманск, одна за другой приходили к нему.

И по тому, как окликнула его Мария на причале, как прижала руки к груди, и по тому, как покойно и тихо ему стало той ночью, когда он сидел рядом с ней на крыльце, слушал плесканье воды в сваях, и по многим другим, самому ему непонятным вещам – Росомаха чувствовал, что она простит или уже простила. Он понимал, что она сразу угадала его теперешнюю неприкаянность, одиночество и пожалела его, но не мог не удивиться ее силе. Как можно после стольких лет, прожитых в горе и труде, прожитых так тяжело по его, Росомахи, вине, не проклинать, не ругать, не кричать, не ненавидеть?

Покорность судьбе, бесшумность и незаметность Марии никак не вязались с тем мужеством и верой, которые нужны, чтобы родить сына, поднять его в темные годы войны. И ни разу даже не попробовать разыскать его, Росомаху, сказать, потребовать помощи! «Рубахи пересинила, вы не гневайтесь»… Когда боцман вспоминал эти слова, ребра на левой стороне груди начинали ныть, будто в драке хватили по ним пивной бутылкой. Росомаха потирал бок сквозь мокрый брезент плаща. Брезент топорщился под ладонью.

– Эх, Маша, Маша, – мысленно все повторял боцман и пожимал плечами. – И чего ты тогда нашла во мне? Эх, Маша, Маша…

Разрушенные бомбой надстройки «Полоцка» качались перед ним, по развороченной палубе стекали в проломы фальшборта потоки кипящей воды.

И в тот момент, когда привычному глазу боцмана вдруг показалось, что ветер чересчур быстро стал менять направление, а волны пошли не с того курсового угла, над «Колой» поднялась очередная ракета. Бадуков крикнул:

– Боцман, они ход прибавили! Что они там, с ума посходили?!

– Похоже, и курс меняют, – настраивая рацию, проворчал Росомаха. – А твое дело маленькое – крути давай…

4

Когда в штормовом море гибнут люди, их нельзя спасти без риска погибнуть самому.

Каждый раз, когда капитан «Колы» Гастев вел свое спасательное судно навстречу шторму, на помощь гибнущим людям, ему приходилось в той или иной степени рисковать и св им кораблем, и своим экипажем. И он привык к этому. Море есть море.

Трудное дело – быть капитаном аварийно-спасательного судна. Море и ветер отпускают на раздумье секунды. Нужно уметь верить в себя и своих людей – это главное. И не бояться ни Бога, ни черта. И знать морскую службу. И иметь за плечами такую биографию, которая дает моральное право на любой приказ подчиненным.

У Гастева было все, включая и биографию. Военный моряк, подводник в прошлом, он столько раз в своей жизни смотрел смерти в глаза, что даже перестал при этом жмуриться. Да и некогда мигать и жмуриться, если перископ выныривает из воды на одну-две секунды, а оглядеть надо и небо, и море, и горизонт. А тут вдруг еще увидишь орудийное дуло и бурун под носом эсминца, который летит прямо на тебя со скоростью в тридцать узлов.

Однажды на Балтике, уже в конце войны, он всплыл вот так, под перископ, внутри немецкого каравана, успел увидеть все, что нужно, успел атаковать торпедами здоровенный транспорт, но не успел уйти от тарана эсминца охранения – от того самого проклятого буруна под острым форштевнем. Лодка упала на грунт. Ее забросали глубинными бомбами, но не добили до конца.

Двое суток лежали на грунте и ремонтировались. Забортная соленая вода попала в аккумуляторные ямы. В отсеки стал просачиваться хлор. Тогда и закончилась подводная карьера Гастева. Даже в обычной каютной духоте надводного корабля он часто бледнел и рвал ворот рубахи, задыхался. О возвращении на подлодку нечего было и думать.

После демобилизации сам пошел стажером на спасатель, долго плавал, пока не получил положенный для гражданского судоводителя ценз. Получив диплом, поднялся на мостик «Колы». С тех пор прошло десять лет. Десять лет штормов, срочных погрузок, аварийных тревог, оборванных буксиров, докладных записок на списание погибшего имущества, разбитых в щепки вельботов и мотопомп, которые всегда подводят в самый ответственный момент…

Все это была хорошая школа.

Когда Гастев прочитал короткие строчки радиограммы, подписанной капитаном лесовоза «Одесса», в одной его руке оказалась судьба четверых из команды «Колы», в другой – судьба тридцати восьми человек, которых он никогда не видел и не знал о них ничего, кроме того, что они – наши моряки.

Но Гастев был капитан-спасатель. Любой попавший в беду немедленно должен был стать для него дороже и важнее, нежели самые близкие и родные люди, – это и было особенностью его работы, его долгом.

Тридцать восемь человеческих жизней вместе со своим лесовозом через три часа разобьются на каменных кошках недалеко от мыса Канин Нос. Никто, кроме «Колы», не может поспеть туда за это время. Но, чтобы успеть, «Коле» необходимо вдвое увеличить число оборотов.

Осенний свирепый норд-вест тащит «Одессу» на скалы, и нет времени, чтобы постепенно увеличить скорость. За кормой «Колы» на буксире «Полоцк». Резкое увеличение хода – сильная нагрузка на трос. Трос может лопнуть, но… Но времени нет. И все равно, ведя на буксире «Полоцк», «Одессе» не поможешь. «Кола» связана в маневре полукилометром стального троса и двумя тысячами тонн ржавого железа. С таким шлейфом нечего и думать подойти к «Одессе». Необходимо также сохранить буксирный трос: на лесовозе его быть не может. А если трос лопнет после резкого увеличения хода? Но он лопнет, скорее всего, или у «Полоцка», или где-нибудь посередине между судами…

И в ту же минуту, как Гастев прочел радиограмму, он приказал увеличить ход до полного. Он не запрашивал мнение Росомахи, потому что не сомневался в своем боцмане. Тот должен был понять, что на выборку буксирного троса, на спуск вельбота и попытки снять с «Полоцка» людей пришлось бы потратить два из тех трех часов, которые все, до последней минуты, требовались, чтобы успеть к мысу Канин Нос до того, как аварийное судно разобьется на кошках.

Старший помощник Гастева толкнул рукоятку машинного телеграфа. В машинном отделении звякнул звонок.

«Кола» рванулась вперед.

Волна навалилась на ее правую скулу, наискось перехлестнула через полубак. На какой-то миг свет в рубке позеленел – брызги покрыли стекла сплошным потоком воды.

Рулевой не удержал штурвал, поскользнулся и съехал по мокрому линолеуму к дверям рубки. Крен был большой, градусов сорок пять.

– Стойте на ногах! – крикнул Гастев. Изрытое оспой лицо капитана покрыли морщины.

– Есть! – ответил рулевой и, цепляясь за подоконные ремни, пошел обратно к штурвалу.

– Буксирный трос на таком ходу выдержит не больше часа! – Старший помощник сдвинул папиросу в самый угол рта и ощерился.

– Нет, – ответил Гастев. – Нет. Не выдержит часа. Минут сорок. Это максимум. У вас есть другие предложения?

Старпом не ответил. Новая волна поднималась с правого борта, и надо было готовиться встретить ее. Он уцепился за поручень и подогнул ноги.

Волна ударила. «Кола» вздрогнула, повалилась на левый борт. Рулевой тяжело выругался. Волна схлынула, судно выпрямилось, и все почувствовали еще один слабый толчок.

– Буксир надраивается! – крикнул старпом.

Гастев молчал.

– Сейчас волна дойдет до «Полоцка», – сказал рулевой. Его лицо напряглось, глаза сузились. Колесо штурвала вращалось медленно, настороженно. Пощелкивали контакты контроллера. Наконец «Кола» вздрогнула и присела на корму, как осаженная на полном ходу лошадь. От толчка Гастев ударился козырьком фуражки в стекло окна.

– Дошла! – крикнул рулевой и быстро завертел штурвал. Буксир выдержал.

– Старпом! – приказал капитан. – Передайте на «Одессу»: идем к ним. Дайте наши координаты. Наш ход до девяти узлов. И вызовите на связь Росомаху. Я буду говорить с ним. Сам.

Старпом, цепляясь за все, что попадалось на пути, выбрался на крыло рубки и посмотрел на корму.

В трехстах метрах позади кормы в облаке водяной пыли моталась на буксире темная махина «Полоцка». Буксирный трос то надраивался, весь показываясь из воды, то опадал и, провиснув, скрывался в волнах. Когда он надраивался, то вспарывал воду, ветер обдувал брызги, и казалось – на тросе полощут серое тряпье.

Старший помощник сплюнул вязкую слюну, положил тяжелый сигнальный пистолет «Вери» на выступ прожектора и выстрелил, вызывая на связь Росомаху. От момента получения Гастевым радиограммы до этого выстрела прошло около трех минут.

По тому, как далеко снесло ракету – она разорвалась где-то над берегом, – становилась заметной страшная сила ветра на высоте.

Гастев спустился в радиорубку. Радист вскочил с кресла и уступил место капитану.

– Дайте «Полоцк», – сказал Гастев, опускаясь на гнутую ручку кресла, и взял наушники. Они были теплые – нагрелись на голове радиста. Капитан посмотрел на свои руки. Указательный палец левой руки чуть заметно вздрагивал. Это не понравилось Гастеву. Он положил руки на стол, растопырив короткие, в веснушках пальцы.

– Так, – сказал Гастев в микрофон, услышав голос Росомахи. – Слышу вас хорошо, Зосима Семенович. Очень хорошо слышу тебя, боцман.

Радист подсунул капитану чистый бланк для радиограммы. Он думал, что капитану надо будет что-нибудь записать, но Гастев отодвинул бумагу. Он любил бумагу и писание еще меньше, чем разговоры.

– Да, я немного изменил курс и прибавил ход. Работаю сейчас полным ходом, Зосима, и ваше дело, пожалуй… табак, – медленно говорил Гастев, сползая с ручки кресла на сиденье. Усевшись наконец плотно, он снял фуражку и стал разглядывать треснувший козырек. – Ты все слышишь, Зосима Семенович?.. Так вот, лесовоз «Одесса». Тридцать восемь человек. Скоро будут на кошках у Канина. Ни одного судна, кроме нас, сейчас в Баренцевом море нет. Ты все понял? Какие у тебя соображения? Прием.

Рация молчала. Гастев смотрел на никелированный ободок микрофона и видел в нем свое лицо – длинное, изуродованное. Время тянулось, как тянется по палубе мокрый трос, цепляясь за каждую трещинку в досках. Такая пауза удивила Гастева. Он даже пожал плечами. Он верил в то, что Росомаха не станет в этой ситуации терять зря время.

– Как поняли меня? Как поняли меня? – наконец опять спросил Гастев, обеими руками раздергивая ворот ватника и бледнея. – Ты слышишь, боцман?

– Слышу.

– Это не боцмана голос, товарищ капитан, – сказал радист.

– Кто на связи? – крикнул Гастев.

– Я на связи. Я, Росомаха.

– Какого черта молчишь тогда? – хрипло сказал Гастев, разматывая с шеи шарф.

– А чего говорить? Если буксирный трос лопнет… Если вы перестанете держать нас носом на волну… эта ржавая банка долго не продержится…

Росомаха говорил то, что и сам Гастев знал достаточно хорошо. Зачем говорить о том, что и так понятно? Конечно, переплет тяжелый. И шансов на спасение у четверки с «Полоцка» маловато, но на то они и моряки-спасатели, чтобы не распускать нюни и драться до конца. И уж Росомаха-то должен понимать это лучше других.

– Если «Полоцк» начнет брать воду бортом, мы вместе с ним пойдем на грунт, – необычайно тихим голосом продолжал боцман. – Если же «Полоцк» продержится пару часов, нас швырнет на рифы под берегом, и мы тоже отправимся на грунт. А там холодно, капитан… – и стало слышно, как неуверенно засмеялся Росомаха.

Раньше Гастев только удивлялся и не понимал. Теперь его рассердил смех боцмана.

Но то, что Гастев рассердился, и помогло ему. Он отдал тяжелый приказ. Делать это было нелегко. А сейчас, когда родилось раздражение, Гастев мог с меньшим трудом для себя быть беспощадным. Он как бы становился беспощадным к растерянности и браваде людей, а не к ним самим. Четверым на «Полоцке» предстояло пережить многое, но они обязаны вести себя достойно, черт побери!

– Росомаха, вы – спасатель! – сжимая кулаки, процедил Гастев. – И вы добровольно согласились идти сквозь шторм, и сами отказались от захода в порт-убежище, а теперь… У меня нет ни времени, ни возможности снять вас. На это нужны часы. «Одесса» вылетит на кошки у Канина, если вы не отдадите буксир и не освободите «Колу». А ты знаешь, что такое Канин в такую погоду? Я спрашиваю, ты понимаешь все это?

К концу своей речи Гастев взял себя в руки и успокоился.

– Да не хуже вас понимаю, – грубо, но тихо ответил Росомаха. – А мы здесь рыжие, что ли?

– Так, – сказал Гастев жестко. – Во-первых, немедленно информируйте обо всем ваших людей. Во-вторых, запомните, какие-то шансы у вас есть. Судно пустое, легкое… Если удачно заклинит в скалах, продержитесь до нашего возвращения. Или погода стихнет…

– Я закрываю связь, – монотонно пробормотал Росомаха.

– Ему ребят жалко, – сказал радист, принимая у капитана наушники. – Самому Зосиме сам черт не брат…

– Нет. Здесь не то… – сказал Гастев и вытер с лица пот. – Но ни черта другого не придумаешь…

Он поднялся в ходовую рубку.

«Кола» рвалась с волны на волну. Тягостные рывки сотрясали ее тяжелый корпус. Но во всех отсеках судна стояла тишина. Тишина оттого, что люди молчали. Они слушали эти рывки и ждали, когда они прекратятся. И боялись этого. И знали, что рано или поздно буксир лопнет. Рано или поздно рывки прекратятся.

В рубке тишина стояла особенно гнетущая.

– Я Чепина канадку надел! – громко сказал рулевой. – Чепину девушка канадку подарила! На Диксоне! А как он теперь…

– Заменить рулевого! – приказал Гастев.

– Он только заступил… Люди устали… – заикнулся старпом.

– Замените рулевого! – заорал Гастев.

Рулевого сменили.

Капитан «Колы» знал Росомаху давно. Он взял его к себе на судно, потому что не сомневался в этом старом морском волке – такой не подведет, если вдруг придется туго. Он всегда посылал боцмана в самое пекло и ни разу не ошибся в нем. Сейчас он уверенно рассчитывал: Зосима все поймет сразу, Зосима не будет много разговаривать и возьмет часть тяжести решения на себя. Ведь других-то путей нет? Нет! Поэтому он и увеличил ход… Гастев помнил, как упорно боцман не хотел, чтобы «Кола» задерживалась для буксировки «Полоцка», как просил разрешения покинуть судно и уйти с оказией в Мурманск. Конечно, умереть, не повидав сына, дело невеселое. Но море есть море. И нельзя нарушать морские законы.

В рубку просунулся радист:

– Товарищ капитан! С «Одессы» уже видят отблески Канинского маяка! Они просят вас еще увеличить ход… От бортовой качки у них вышел из строя первый котел… Вода куда-то там не подается. Не разобрать никак – куда…

– Они просят! – негромко оказал Гастев. – Передайте, что я связан буксировкой. И не могу снять людей с «Полоцка». И не могу больше прибавить ход. Пусть травят якорь-цепи до жвака-галса и ждут. Идите!

Радист ушел.

– А если самим отдать буксирный трос с гака? – неуверенно предложил старпом.

– Нет. Мне самому нужен трос. Думать надо! – сказал Гастев и кинул шарф на ящик с сигнальными флагами в углу рубки.

– Что говорит Росомаха? – спросил старпом.

Гастев не ответил и отвернулся.

Да, Росомаха не хуже Гастева знал, что такое Канин Нос в такую погоду, в девятибалльный норд-вестовый ветер: приземистые шиферные утесы, сиротливые строения маячного домика и красная башня самого маяка; плоские каменные кошки в трех милях от мыса и буруны на них – размозженные камнями волны, взлетающие косо и стремительно. Плохо придется этим тридцати восьми.

А может, есть у них еще надежда – якоря? Но сколько выдержат якоря на скальном грунте, когда судно бьют волны, взявшие разбег еще где-то на другой стороне океана?

Эх, Мария, Мария… И кто она ему по закону? И кто ей он? Никто. Черта с два получит она за него пенсию! Сын… Хоть бы разок повидать его, ощупать плечи, пожать руку…

Но прав и капитан: нехорошо он, боцман, смеялся… «Вам самим придется отдать буксир!» Веселенькое дельце!

– Что «Кола» говорила? – кричал Бадуков, захлебываясь ветром. – Пускай скорее ход сбавляют! Боцман! Боцман! Что они там говорят?

– Ну, прибавили ход и прибавили! Чего вопишь? – отмахнулся Росомаха от рулевого. Почему-то боцману не хотелось сразу информировать матросов. Он прекрасно понял и помнил приказ капитана, но решил, что просто не следует раньше времени тревожить молодежь. Зачем это? Нет. Не надо… И очень хорошо, что море так расшумелось: себя плохо слышишь – не то что рацию. Но Бадуков смотрел тяжелым, недоверчивым взглядом. И Росомаха поторопился уйти из надстройки в обход по судну. Однако прежде чем уйти, он вынул из рации предохранитель и сунул за щеку. Так было спокойнее.

Короткий день уже кончался. Влажная муть, которая поднималась над штормовым морем, быстро сгустилась. Берег скрылся за нею, и ничего не стало видно вокруг. Только два корабля, связанные между собой тросом, качались на волнах и пробивали их, откидывая от бортов живую тяжесть валов.

Росомаха спустился вниз и замерил уровень воды в трюмах. Он делал это неторопливо и тщательно. Ванваныч спросил, почему, ангидрид их перекись марганца, усилились так рывки. Боцман и ему ничего не стал объяснять.

– И поужинать пора бы, – сказал Ванваныч. Сказал это только для того, чтобы показать, какой он лихой моряк и как не действует на него качка.

– Успеем поужинать, – ответил Росомаха и полез в машинное отделение проверять распорки у того места, где когда-то разорвалась бомба. Потом поднялся на палубу и долго лежал под срезом полубака, наблюдая за буксирным тросом.

Полубак так же взлетал к небесам и рушился вниз, покрывая бурлящей пеной, как и сорок лет назад, когда Росомаха впервые попал в море и прокусил шведскому капитану ляжку. Все повторяется в жизни, все течет… Но совсем другой человек, другой капитан сегодня ждал от него, простого боцмана, помощи и совета. А он? Он поступил не так, как требовалось всегда поступать в море. Ну и что? С каждым бывает… И вот он лежит под срезом полубака, смотрит на буксирный трос и не хочет, чтобы этот трос лопнул. Росомахе вспомнился еще один капитан – тот, который вручил орден. И его: «Это вы заработали честно…»

А на буксирном тросе пока не было видно признаков близкого разрыва – держались все пряди. Боцман решил, что трос даже на таком ходу выдержит не меньше часа. Недаром он из месяца в месяц заставлял матросов прочищать и смазывать трос мазью, собственноручно приготовленной из тавота и грифеля. Ни одной ржавой проволочки нельзя найти в сотнях метров буксирного троса…

Росомаха вернулся в кормовую надстройку совсем мокрый и оглохший от грохота, с которым волны разбивались о высокий нос «Полоцка».

Все еще не так плохо. Если трос продержится до того момента, пока лесовоз вылетит на камни; если поздно станет спешить к тем тридцати восьми, – «Кола» сбавит ход, и через несколько деньков отец сядет за один стол с сыном. А сама отдать трос с гака «Кола» не сможет: без троса с «Одессой» на такой волне ничего не сделаешь… Да, пожалуй, он устал уже от всего этого моря. Ей-богу, устал. Привычка, конечно, сильная: к морю тянет. Но надо знать и предел… Если б прошлой ночью он сказал Гастеву одно только словечко, то сейчас они стояли бы в Бугрино, и все было бы тихо и мирно. Но он торопился. Торопился первый раз в своей жизни к земле, к бетону причала, к маленькому домику возле створного знака, и вот из-за этого попал в такую передрягу, из которой…

– А все-таки что случилось, боцман? – опять крикнул Бадуков, как только Росомаха залез на свою бочку в надстройке. Лицо Бадукова осунулось, глаза запали. Он низко сгибался над штурвалом, а временами и совсем повисал на нем – удерживать «Полоцк» против волны становилось все тяжелее.

Боцман молчал. Скажи им правду – и эти щенки, как только услышат про «Одессу», всей сворой побегут на полубак рвать буксир. Вот почему ему и не хотелось тревожить их раньше времени, вот почему он снял предохранитель с приемника. Их не уговоришь, не остановишь… Им бы только дорваться до возможности сломать себе шею. Он-то это знает – недаром приглядывался к ним этот последний раз… Молодые герои – спасатели! А хватило бы у них духу в одиночку удрать с корабля, ночью прыгнуть за борт и плыть в сплошных чернилах – без звезд и без луны – десяток миль до чужого, незнакомого берега, как сделал это однажды он? Да еще ждать, когда тебя схарчит акула или на берегу посадят за решетку, потому что на покинутом корабле остался с ножом между ребер матрос американского коммерческого флота… На всю жизнь запомнились и американский рефрижератор, и морда этого стюарда, и эти рейсы из Австралии в Сиэтл, и слова стюарда: «Вонючее русское дерьмо». Вот о чем еще надо рассказать Андрею. Он, Росомаха, показал, что такое «русское дерьмо!» Он это за всех русских сделал… Такое должно понравиться молодому парнишке… Подожди, подожди, Зосима Семеныч… Подожди-ка…

Росомаха вздрогнул, вцепился в раму окна, прижал лицо к мокрому стеклу. Где-то там, во тьме и снежном тумане, скоро погибнут свои ребята. Что тогда скажет Андрей?

Тридцати восьми моряков на «Одессе» не было видно и слышно Росомахе. Даже писка их морзянки, который давал людям «Колы» уверенность в реальности этих тридцати восьми, приближал и делал понятной их беду, боцман не мог слышать, сидя на своей бочке из-под капусты в кормовой надстройке «Полоцка».

Но раньше Росомаха как раз и не желал его слышать, не желал представлять этих тридцать восемь живыми и теплыми людьми, не хотел знать их кока, капитана или боцмана. А тут вдруг подумал, что боцман с «Одессы» вернее всего такой же рыжий, как он сам. Боцманы чаще всего почему-то рыжие. Их боцман, наверное, сейчас так же лазает по своему лесовозу и щупает борта, и готовит помпы и пластырь, и проверяет крепления для буксирного троса…

Быть может, они не раз встречались с ним где-нибудь на пирсах Новороссийска или Корсакова, а может, когда-нибудь и хватили друг друга по уху. Все может быть в жизни. Все может быть в море. «Боцман у них – хороший мужик!» – неожиданно решил Росомаха, и от этой мысли вдруг что-то прояснело в нем.

– Паря! – крикнул Росомаха Бадукову, вынимая предохранитель изо рта. – У Канина ребята гибнут! Одесситы!.. Тридцать восемь штук!.. К ним Гастев и торопится. Понял? Вот так… Боцман у них рыжий, как я… Я его, тресочью душу, давно знаю!

– Что?

– Рыжий, говорю, у них боцман, понял?

– Рыжий? А если буксирный трос лопнет, а? – Мечты и воспоминания сразу вылетели из головы Бадукова.

– Все может быть… – ответил Росомаха.

– Ребят надо предупредить, боцман!

Росомаха помрачнел.

– Сам знаю, что надо… А ты устал? Вниз хочется сползать? Ну, иди вниз, покури…

Боцман легонько подтолкнул рулевого к дверям и сам стал к штурвалу. Эх, молодо-зелено: даже не соображает, что «Кола», пока она тянет на хвосте две тысячи тонн стали, никому помочь не сможет…

«Полоцк» не хотел слушаться руля и рыскал с волны на волну как очумелый.

– Подожди, шкура, не на того напал! – с угрозой процедил боцман. Он отпустил рукоятки и с полминуты стоял сторонним наблюдателем, не касаясь штурвала. «Полоцк» все дальше и дальше уходил с кильватера, пока страшный рывок буксирного троса не заставил его остановиться. Только тогда, дав судну «отыграться», Росомаха завертел штурвал и ни на йоту не разрешил «Полоцку» перейти кильватер в другую сторону. Это был опасный прием – буксирный трос и так работал с предельной нагрузкой. Но ощущение, которое возникает, когда своими руками дерешься с морем, через рукоятки штурвала чувствуя каждый вздох волны, властно пробудилось в Росомахе, как только руки легли на эти рукоятки, а все другое забылось.

– Ванваныча укачало! – доложил Бадуков, вернувшись и принимая от боцмана штурвал. – Вонища в трюме бензиновая. Вот он и того.

Росомаха не ответил: нос «Полоцка» так высоко взлетел на очередной волне, что закрыл и «Колу», и все море впереди. Боцман сжал челюсти до скрежета в зубах: если рванет сейчас трос, то лопнет наверняка!

Но «Полоцк» перевалил волну.

На миг Росомаха увидел «Колу», бурун за ее широкой кормой, сбитый набекрень клуб дыма у трубы. Потом «Кола» провалилась за гребень следующей волны и опять скрылась из глаз…

По сравнительной мягкости, с которой «Полоцк» перевалил громадную гору воды, по размеру буруна от винтов за кормой «Колы» Росомахе почудилось, что «Кола» сбавила ход. Рывки тоже стали легче, а буксирный трос почти не выказывался из воды… Сбавили. Что у них там? Может, уже все закончилось? Есть ли на лесовозе палубный груз? На лесовозах часто берут лес прямо на палубу в штабеля. От удара о камни, от сотрясения сперва полетят, смахивая все на своем пути, лесовины из этих штабелей… Если с одесситами все кончилось, маячный сторож с Канинского маяка на много лет не будет знать забот о дровах и строевом лесе. Горы разлохмаченных в прибое досок и бревен наворотит море в скалах под берегом…

Росомаха полез в ящик рации. «Кола» не вызывала на связь, но он хотел знать, почему она сбавила ход и что случилось с теми тридцатью восемью и их рыжим боцманом. Он поставил обратно предохранитель и запустил рацию.

С трудом отпихнув размокшую дверь, в кормовую надстройку пролез Ванваныч. Лицо его от качки осунулось, слипшиеся от соляра волосы свисали на глаза.

– Магнето у меня, Зосима Семенович, у второй помпы… Заменить надо, а я его забыл… Виноват я: стала помпа… Вот не знаю теперь, что и делать…

– Что? Что? – переспросил боцман сердито. Сейчас ему было мало дела до всех помп Ванваныча, вместе взятых.

Моторист махнул рукой, потом обтер лицо ветошью и опять выбрался из рубки. Ему казалось, что боцман разозлился на него, что от этой помпы и зависит судьба их всех – и Лешки Бадукова и Мишки Чепина…

Ванваныч спустился к помпам и опять начал копаться в моторе. Время от времени его тошнило. Гаечные ключи, инструмент на резких кренах отползали от него. Свет электрического фонарика слабел и краснел – батарея была на исходе. Тьма все ближе подступала к Ванванычу, черная жижа неуклонно поднималась из глубины трюма. Но моторист старался не обращать внимания на все это. Он должен был починить помпу. Должен. Ведь он спасатель, и сам вызвался сопровождать «Полоцк» в последний путь через штормовое море.

Росомахе не показалось, что «Кола» сбавила ход. Гастев действительно сделал это. Если Росомаха подвел и «Кола» все равно не успеет отвести «Полоцк» куда-нибудь в безопасное место, а потом вернуться к «Одессе», то не к чему искушать судьбу, форсируя ход и рискуя оборвать буксирный трос.

Капитан-спасатель будет оправдан морским правом: без согласия своих людей он не может рисковать ими. А решить самому за них у Гастева не хватало духа, потому что капитан «Одессы» от имени своей команды на общей волне – «Всем, всем, всем!» – объявил, что отказывается от помощи спасательного судна «Кола». Он отказывается из-за того, что «Кола» связана буксировкой и не может оказать ему помощь, не рискуя своими людьми. Они были мужественными ребятами – эти тридцать восемь человек с лесовоза «Одесса» и их капитан. Давая такую радиограмму на общей волне, капитан «Одессы» снимал с Гастева всякую ответственность. Все приняли радиограмму. Ее записали в десятки журналов радиосвязи разных портов, в десятки вахтенных журналов далеких кораблей.

Юридически Гастев был чист. Он сбавил ход, проклиная тот день и час, когда взял к себе на судно Росомаху, когда согласился буксировать «Полоцк».

Теперь на лесовозе готовились к последнему и дрейфовали, стравив якорь-цепи до жвака-галсов; ждали, когда якоря коснутся грунта…

Гастев больше не спускался в радиорубку, чтобы разговаривать с Росомахой самому. На вызов боцмана ответил радист.

– Они дали отказ на общей волне! – кричал радист. —А как у вас? Доложите уровень воды во втором трюме! Давай, давай сводку, товарищ Росомаха! Сводку…

Росомаха выключил рацию и пихнул ее сапогом. Бадуков много раз в своей жизни слышал, как ругаются иногда люди, тем более боцманы, но то, как ругался сейчас Росомаха, напугало его.

Росомаха выбрался из надстройки. Ему душно стало там.

Он поднялся на самое высокое место «Полоцка» – разрушенное крыло ходовой рубки – и навалился всей тяжестью своего промерзшего тела на ржавый металл поручней.

Впереди – над волнами – то появлялись, то пропадали мачты «Колы», крестили все вокруг торопливыми взмахами рей. Буксирный трос кромсал волны. Брызги фонтанами вздымались над форштевнем.

Оскальзываясь и зажимая глаза рукой, медленно забрался к боцману Ванваныч.

– Работает! Работает! Наладил! – крикнул он в ухо боцману. – Помпа второго трюма вошла в строй, товарищ боцман!

– Черт с ней! Иди разбуди Чепина и вместе с ним приходи в надстройку. На лесовозе отказались от помощи… – Боцман говорил тихо, ветер и грохот моря заглушили его слова. Ванваныч опять не понял, о чем говорит боцман.

Моторист все не уходил с мостика. Ему хотелось, чтобы Росомаха похвалил его, ведь он все же наладил эту упрямую помпу во втором трюме.

На «Коле» горели ходовые огни. Опять мигал гакабортный на ее корме.

– Вася! – крикнул Росомаха и обнял Ванваныча за плечи. – Сыпь вниз, подними Чепина… И посоветуйтесь между собой… «Одесса» от помощи отказалась! Из-за нас! Буксир надо рубить. Понял? Буксир! Как решите, так и делать будем… И скажи Бадукову: пусть отличительные огни зажжет.

Моторист молча кивнул и стал торопливо спускаться.

Боцман наконец остался один. Он хотел закурить, но спичечный коробок намок. Тогда Росомаха вытащил из-под подкладки неприкосновенный запас огня – щепотку спичек, засунутую в соску. Прикурил и затянулся так глубоко, что почувствовал ломоту в груди.

Он не сомневался, что решат сейчас эти ребята. Разве Андрей мог решить как-нибудь иначе? Но не близость развязки мучила теперь. Он ясно представлял себе маленькую фигурку капитана Гастева в углу рубки на «Коле»… Как он презирает сейчас его, боцмана Зосиму. И за дело. А ребята с «Одессы»? Что они думают о нем? Плохо он завязывает свой последний узел…

Внизу – метрах в десяти – то разбивались о «Полоцк», то, горбатясь, ныряли под борта шипучие волны. Росомаха не привык стоять так высоко над ними. Это капитаны и штурманы привыкают стоять высоко над морем, на ходовом мостике, а боцман всегда остается совсем рядом с ним – рукой достанешь. Боцман – палубный служака, ему ни к чему наверх лазить.

…Море может топить корабли, рушить причалы, убивать людей. Это оно делало всегда. Делает и сейчас, но это все – чепуха, мелочь. Страшно и обидно, когда море, океан смущают людям душу. Вот он сам вызвался идти на этой дырявой лоханке сквозь шторм, а потом… Будет ли ему прощение? Если успеет «Кола», то, может, и простят… А если не успеет? Кто будет виноват в гибели тридцати восьми?

«Кола» включила прожектор. Голубой слепящий луч просверлил дыру в сумерках и ударил Росомаху по глазам, уперся в них – точно заглядывал под мокрые рыжие брови, выпытывая и угрожая. От изуродованных надстроек «Полоцка» метались по палубам синие тени. Росомаха прикрыл глаза рукавом.

Загрузка...